XI
За минувшие два дня Галимэ стала совсем странной. То она сидела, опустив голову, словно что-то сосредоточенно подсчитывая, то, обрадовавшись неведомо чему, произносила бессвязные слова, и хотя они были совсем не смешные, она смеялась, как ребенок. Смех и радость Галимэ пугали нас, они были странные, напряженные, нездоровые.
Отца и мать не обманывало то, что внешне Галимэ держалась как нормальный человек, — они стали поглядывать на нее с опаской. И в самом деле, все поведение несчастной девушки было неестественным. Ее смех и улыбка были явно неуместны. И Галимэ уже не стеснялась, как два дня назад. Она держала себя свободно и как-то слишком непринужденно. Но она страдала и днем и ночью. По ночам она бредила, и чаще всего ее бред носил характер радостного возбуждения, словно Галимэ была счастлива и видела только прекрасное. И сон ее и явь не были такими, как у всех людей, — она напоминала человека, тронувшегося умом.
Новая беда заставила моих родителей призадуматься. Отец несколько раз заходил к дяде Фахри. О чем они говорили, я не знаю. Но, увидев, наконец, что дядя Фахри с тетей Хамидэ пришли к нам и гнев несчастного отца сменился испугом, я понял, что отношение их к Галимэ изменилось.
Сегодня дядя Фахри уже не был гневен, как прежде, — напротив, он утих и присмирел. Хотя Галимэ при его появлении закрылась платком и отвернулась, но она уже не боялась отца, как прежде, и не так стеснялась — иногда Галимэ даже взглядывала молча на Фахри. Теперь дядя Фахри сам будто стыдился чего-то, он не знал, с чего начать, долго смотрел на Галимэ, глубоко вздыхал и, виновато отведя от нее глаза, проговорил:
— Это, верно, божье предопределение. Возьмем ее домой. Нужно прочесть весь Коран и подуть на нее.
Слезы катились из глаз Хамидэ, она была тронута до глубины души.
— Родная моя! Вернись домой, мы с отцом пришли за тобой. Идем, родная, идем, — говорила она, поглаживая по спине Галимэ.
Но Галимэ посмотрела на нее и после короткого раздумья сказала:
— Нет, не вернусь. Отец сердится, он, наверно, будет меня бить и гнать. Он ведь говорит, что я ему не дочь. Нет, не вернусь.
Все еще поглаживая ее по спине и лаская, как маленького ребенка, тетя Хамидэ взмолилась:
— Деточка! Отец сам пришел сюда, и он зовет тебя. Идем, родненькая, дома тебе будет хорошо.
Услыхав ответ дочери, дядя Фахри пришел в отчаяние и не мог произнести ни слова. Наконец, сделав над собой усилие, он проговорил:
— Дитя мое! Я прошу тебя: вернись, родная… Ты мое дитя, я больше не сержусь на тебя… Я был не прав, когда сердился. Идем, родная…
Не договорив, он отвернулся и вытер слезы. Повернув к дяде Фахри открытое лицо, Галимэ слушала его доверчиво, словно ребенок, но ничего не говорила и только улыбалась в ответ.
Тогда заговорили и мои родители.
— Галимэ, родная. — сказал мой отец, — хочешь остаться здесь или вернуться домой? Пришел Фахри, он зовет тебя и больше не сердится.
— Зачем ему сердиться? — поспешила вставить моя мать. — Он не сердится. Случается, что отцы гневаются, да они скоро прощают и становятся прежними.
— Милая, никто ведь уже не сердится, — сказала тетя Хамидэ, заглядывая в глаза дочери. — Вернемся. Не расстраивайся больше. Мы тебя очень любим, идем.
Галимэ легко вскочила с места и заговорила возбужденно:
— Если так, то я вернусь… Вы ведь не сердитесь на меня, да? Оттуда меня не уведут?
Она пытливо оглядела всех, изменилась вдруг в лице и, испуганно сев на нары, сказала:
— Нет, я не вернусь. Оттуда меня уведут… Отец будет бить… О боже мой, ведь мое лицо почернело! — Ее взгляд задержался на побледневшем лице матери. — Сойдет с лица чернота, а? Я до сих пор еще в зеркало не гляделась… Дайте мне зеркало… Даже мыла нет… — сказала она тревожно. — Мыло унесла Нагимэ… У них ведь лица белые. А может быть, вернуться? Они не будут бранить меня?
Дядя Фахри совсем растерялся. Бессвязные слова дочери звучали страшным укором. Тетя Хамидэ ласково сказала Галимэ:
— Нет, милая, никто тебя не заберет, и лицо твое не черное, оно белое, совсем белое.
— Мыло есть, все есть, и твое лицо белое, — уверяла девушку и моя мать.
— Вернись, детка. Мы на тебя не гневаемся и никогда не будем гневаться, — сказал дядя Фахри, подойдя вплотную к Галимэ. — Я куплю тебе душистое мыло.
Мой отец молчал. Разговор прервался.
Подумав немного, радостно взволнованная Галимэ заговорила?
— Вернусь-ка я… Мама, есть ли мои вышитые платки? Они мне очень нужны.
— Есть, детка, есть, — успокоила ее тетя Хамидэ. — Все лежит в твоем сундуке — салфетки, платки, занавеска. Вернемся, детка.
— Ага, есть! — воскликнула Галимэ, не поднимаясь с нар. — А эта противная Нагимэ говорила, что все унесли. Вот обманщица!
— Кто же позволит, родная? Никто ничего не брал. Где у тебя болит, милая? — спросила тетя Хамидэ.
— Ничего у меня не болит, — ответила Галимэ. — Только вот с сердцем что-то неладно, оно сильно колотится… Голова болит… нет, верно, и она не болит… Я боюсь людей, они мажут лицо сажей… смеются надо мной… поют… — Галимэ беспокойно огляделась и умолкла.
— Вставай, Галимэ. Вернемся домой, там ждет тебя все твое добро, а чужих людей нет. Идем, — сказала Хамидэ.
Галимэ встала и, тихо повторяя: «Идем, идем», взяла свой платок и вместе с моей матерью и тетей Хамидэ направилась к двери.
Дядя Фахри сокрушенно смотрел ей вслед.
— Эх, дитя, дитя! — Больше он ничего не мог сказать.
Они медленно ушли.
Скрипнула напоследок дверь, и в нашей комнате наступила тишина. Мы почувствовали пустоту, словно отсюда только что вынесли покойника, и погрузились в тяжелую задумчивость.
Глубоко вздохнув, отец проговорил:
— Вот оно как, кричали: «Шариат… шариат!» — а на деле-то погубили бедное дитя!
Слова отца зловеще прозвучали в моих ушах. «Шариат, — подумал я, — это, оказывается, такая вещь, что сводит с ума людей и губит их…»
«Вот что значит шариат!» — сказал я про себя.